Играет день в своих лучах
весеннею погожею…
И ложь повисла на губах
улыбкой замороженной…
А день тянулся леденцом
за редкими прохожими.
А я играл своим лицом
и звал тебя хорошею.
И вспоминал вчерашнее —
что удивляться нечему:
мы встретились на Пятницкой,
а дело было к вечеру.
А дело было все к тому:
тебе — остаться гордою,
а мне — искать, в какой жилет
уткнуться пьяной мордою.
Я говорил, что верю ей,
и плакался натуженно,
пока мы шли ко мне домой…
А ночь была простужена…
А ночь дышала воробьем,
ладошкой придушенным,
и таял месяц за окном —
оладушек надкушенный.
И было все по-прежнему:
тяжелое молчание
и холодеющий венец
гражданского венчания.
А личико остывшее —
картинкою тревожною…
Ты все смотрела на меня
глазами новорожденной.
Глазами затаенными,
распахнутых вниманием,
и гулко капала вода
разбитым ожиданием.
Она ушла, косыночкой
махнув, как полагается,
а мы, шагнув на день вперед,
о память спотыкаемся.
О память спотыкаемся,
встаем — и снова падаем…
И набиваемся с тоски
под вечер провожатыми.
Судьба намокшей рыбкою
везет, кривляясь хвостиком.
И сам — зайчонком в поезде,
исколотый компостером —
сидишь, моргая глазками,
и потираешь ссадины.
А рядом — кушают да пьют,
и вкусно пахнет краденым.
И, отвернувшись с калачом,
поют халву поэтики,
и предъявляют, сволочи,
плацкартные билетики.
Эх, раз! Да раз!
Еще не один…
Каравай, каравай,
не уверен — не кусай.